Лидия Белова

ЗОЛОТАЯ НИТЬ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ: ПУШКИН – ЛЕРМОНТОВ – ЧЕХОВ

При перечитывании произведений А.П.Чехова сегодня обнаруживаешь, что его размышления о нравственных, социальных, религиозно-философских вопросах вплетаются в нынешние злободневные дискуссии столь органично, как будто Чехов – буквально наш современник. Поначалу это вызывает радостное удивление, но весьма скоро осознаёшь, что радоваться нечему: российское общество в течение целого века не решило ни одного из тех кардинальных социальных вопросов, которые занимали умы на рубеже XIX–XX веков. Тогда, как и сейчас, подавляющее большинство честных мыслящих людей были убеждены: дальше так жить нельзя, нужны перемены, которые привели бы к большей социальной справедливости, к большей гармонии в отношениях между государством и личностью, обозначили бы начавшееся наконец движение вперед. «Умный, бодрый наш народ» (Грибоедов) много веков назад символически выразил подобную общественную ситуацию в образе богатыря на распутье: любая из трех дорог грозит своей бедой, но двигаться дальше всё равно надо, – и надо срочно решить, по какой же дороге двигаться, где будет меньше потерь. Русские писатели во все века размышляли над той же проблемой.

В эпоху «советского фундаментализма» литературоведы преувеличивали определенность, однозначность социально-философских позиций наших классиков. На самом деле далеко не все они приходили к твердым решениям в выборе пути для страны, народа, – и как раз самые мудрые, дальновидные не звали за собой, а лишь мучительно осмысливали опыт истории и современность. «Провозглашать я стал любви // И правды чистые ученья» (Лермонтов, «Пророк») – это ведь не выбор пути, а духовно-нравственная основа любого выбора, согласованного с Божьей волей, та основа, о которой говорил и Пушкин в своем «Пророке»: «Исполнись волею моей // И, обходя моря и земли, // Глаголом жги сердца людей». Сам же выбор пути отодвигался по мере размышлений, как недосягаемая линия горизонта. Революция? Три классика, чье творчество составляет непрерывную золотую нить в развитии русской литературы: Пушкин – Лермонтов – Чехов, – ответили на этот вопрос определенным: нет. Высказывание Пушкина о русском бунте общеизвестно, как и его разочарование в революционных движениях вообще: «Паситесь, мирные народы! // Вас не разбудит чести клич...» («Свободы сеятель пустынный...», 1823). Но если в 17–18 лет Пушкин еще мечтал о революции и восклицал с романтическим воодушевле-нием: «Тираны мира! трепещите1 // А вы мужайтесь и внемлите, // Восстаньте, падшие рабы!» («Вольность», 1817), то Лермонтов уже и в 15 лет предсказывал не торжество справедливости в результате восстания «падших рабов», а всеобщий ужас, «смерть и кровь»: «Настанет год, России черный год, // Когда царей корона упадет...» («Предсказание», лето 1830 года).

Причины и следствия «бессмысленного и беспощадного» (по словам Пушкина) бунта Лермонтов проанализировал в 1833–1834 годах, создавая «Вадима» – произведение романтически-незрелое в своей фабуле, но поразительно глубокое в осмыслении социальных проблем. «Раз госпожа и крестьянка с грудным младенцем на руках подошли [к иконе] вместе; но первая с надменным видом оттолкнула последнюю, и ушибленный ребенок громко закричал. "Не мудрено, что завтра, – подумал Вадим, – эта богатая женщина будет издыхать на виселице, тогда как бедная, хлопая в ладоши, станет указывать на нее детям своим"». Речь, как видим, идет не только о бессмысленности и беспощадности бунта, но и об ответственности власть имущих за кровавое развитие событий.

Нет, такого Лермонтов и в юные годы не хотел – большевики напрасно зачислили его в свои единомышленники. Но это не значит, что он, с его жаждой справедливости, уважением к народу, презрением к «жадной толпе» царедворцев, готов был смириться с существующим порядком вещей. (Нынешние монархисты, кстати, оказываются в разладе с большинством деятелей русской культуры XIX века.) «Его [Лермонтова] мнение о современном состоянии России: "Хуже всего не то, что известное количество людей терпеливо страдает, а то, что огромное количество страдает, не сознавая этого"…» (запись Ю.Ф.Самарина в дневнике, апрель 1841 г.).

О том же скорбит и Чехов, причем в его время «любви и правды» в обществе стало, пожалуй, еще меньше (эпохи первоначального накопления капитала – как в наше время, так и в конце XIX века – гуманизмом не отличаются): «Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, вранье... Между тем во всех домах и на улицах тишина, спокойствие; из пятидесяти тысяч живущих в городе ни одного, который бы вскрикнул, громко возмутился. [...] Всё тихо, спокойно, и протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло, столько-то вёдер выпито, столько-то детей погибло от недоедания...» (из монолога Ивана Иваныча в «Крыжовнике», 1898).

«Что делать?» – мучительный вопрос для Чехова, тем более что он искал ответа в практической жизни, а не в наставлениях мудрецов: «Чёрт бы побрал философию великих мира сего! Все великие мудрецы деспотичны, как генералы, и невежливы и неделикатны, как генералы, потому что уверены в безнаказанности. [...] Итак, к чёрту философию великих мира сего! Она вся, со всеми юродивыми послесловиями и письмами к губернаторше [имеются в виду “Выбранные места из переписки с друзьями” Гоголя], не стоит одной кобылки из "Холстомера"» (письмо А.С.Суворину от 8 сентября 1891 г.).

(Речь в этом письме идет не о предпочтении одного художника другому, а о том, что истинное дело любого художника – заниматься искусством, не подменять его проповедями.)

Отвергая монархию и всяческое примиренчество, в том числе толстовского типа, Чехов все-таки – как и зрелый Пушкин, как и Лермонтов – не зовет Русь «к топору», в отличие от революционеров-демократов 60-х годов XIX века. Он вообще не приветствовал агрессивность, прямолинейность, злобу, будь то в общественной жизни или в личной (вспомним несимпатичные образы грубо воюющих за справедливость доктора Львова в «Иванове», Лидии в «Доме с мезонином», фон Корена в «Дуэли»). Из произведения в произведение Чехов устами героев или от лица автора говорит о более справедливом распределении труда между разными слоями общества, настаивает на отказе образованных и обеспеченных людей от праздности, на необходимости духовно-нравственной эволюции каждого человека и общества в целом. Собственно, только это – духовно-нравственное совершенствование – он признаёт панацеей от всех зол и считает, что помочь могут «религия, науки, искусства» («Дом с мезонином», 1896).

Чехов с горечью сознаёт, как нескоро будут достигнуты зримые результаты такого постепенного движения к социальной «любви и правде», но перспектива революционного взрыва, мгновенного переворота не увлекает его, не питает создаваемую им «вторую реальность» (вопреки утверждениям «советских фундаменталистов»). На редкость наблюдательный, Чехов тем не менее даже и не включает в круг своего внимания революционеров-практиков, хотя именно в его время они не давали покоя властям и обществу жестокими террористическими актами (и становились героями произведений Л.Андреева, А.Белого, да и Льва Толстого, Достоевского). Писатель доброжелательно присматривается лишь к революционерам-мечтателям, бродильному началу общества, – к тем, кто звал окружающих смелее выходить в широкую жизнь: получать образование, развивать свой талант, жить на полном дыхании, а не отсиживаться в тиши особняков и усадеб. Именно горячие, увлеченные, широко образованные люди с высокими духовными запросами, а никак не бомбометатели могли бы, по мнению Чехова, решить и кардинальный социальный вопрос: освободить народ и разночинную интеллигенцию от труда непосильного, не оставляющего времени для того, чтобы «подумать о душе, о Боге», и заставить трудиться праздных богачей.

«Учителя, небогатые врачи, фельдшера при громадном труде не имеют даже утешения думать, что они служат идее, народу, так как всё время голова бывает набита мыслями о куске хлеба, о дровах, плохих дорогах, болезнях» («На подводе», 1897); «...Надо вдуматься, надо понять, как нечиста, как безнравственна эта ваша праздная жизнь, – продолжал Саша. – Поймите же, ведь если, например, вы и ваша мать и ваша бабулька ничего не делаете, то, значит, за вас работает кто-то другой, вы заедаете чью-то чужую жизнь...» («Невеста», 1903).

Из подобных монологов долгие годы было принято делать вывод об ожидании Чеховым революции. Беспристрастное изучение, да и просто непредвзятое чтение произведений и писем Чехова показывает, что его ожидания имеют совсем иную направленность – в сторону духовности, а вовсе не «справедливого распределения нищеты»: «Призвание всякого человека – в духовной деятельности, в постоянном искании правды и смысла жизни» («Дом с мезонином»). Именно в этом ключе заканчивается и приведенный выше монолог Саши из «Невесты»: «[...] а разве это чисто, не грязно?» Как уйти от нравственной нечистоты, и не через двести трезво вычисляемых лет, а намного раньше? – вот над чем билась социально-философская мысль Чехова.

Монологи художника-повествователя в «Доме с мезонином», его спор с Лидией – это, собственно, спор Чехова с самим собою (а вернее, собственная боль от малой результативности любого пути). Чем занимался он в Мелихове – в своей усадьбе, сопоставимой с усадьбой Волчаниновых? Да теми же «больницами и школами», о каковых с пренебрежением говорит художник. Возражая Лидии, герой восклицает: «Не грамотность нужна, а свобода для широкого проявления духовных способностей. Нужны не школы, а университеты». Но в этом утверждении не объективная правда, а запальчивость, доведение своей позиции до абсурда, лишь бы выплеснуть долго копившееся в герое раздражение: ясно, что без школ и аптек не подымешься к высотам университетского образования и общенационального здоровья. Отрицается в «Доме с мезонином» не позиция того или иного собеседника, а максимализм обоих, неумение и нежелание прийти к согласию. Может быть, это-то больше всего и вредит социальному прогрессу, тормозя любое разумное начинание. Чехов в «Доме с мезонином» как будто шагнул через век – увидел главную беду нашей жизни: односторонность позиций и неумение, нежелание согласовывать их, находить золотую середину. «Как иногда мужики миром починяют дорогу, так и все мы сообща, миром, искали бы правды и смысла жизни. И – я уверен в этом – правда была бы открыта очень скоро, человек избавился бы от этого постоянного, мучительного, угнетающего страха смерти, и даже от самой смерти».

Обратим внимание: речь идет о социальной справедливости не просто ради отдыха и развлечений ныне задавленного непосильным трудом и нуждою народа, а ради целей высших, духовных. «Мы высшие существа, и если бы в самом деле мы сознали всю силу человеческого гения и жили бы только для высших целей, то в конце концов мы стали бы как боги». Вот какова высота устремлений Чехова. Он жаждет не просто социальной справедливости, не просто «свободы, равенства и братства», а разгадки космических законов бытия – и в этом, как и во многих своих устремлениях, сближается с Пушкиным и Лермонтовым, подхватывает их религиозно-философские прозрения.

Чехов – писатель отнюдь не простой и легкий, как обычно кажется юным читателям, а кое-кому продолжает казаться и в зрелом возрасте. До него надо дорасти душевно, духовно, нравственно – как и сам он рос, опираясь прежде всего на русскую классику. Чехов зрелого периода – писатель не для простодушно-легкомысленной публики, а для интеллигенции, неравнодушной к судьбам Родины, человечества, планеты Земля, к вопросам жизни и смерти... Творчество Чехова – это эстетически совершенное воплощение в художественных образах движения философской мысли. И в этом смысле он – прямой продолжатель Пушкина и Лермонтова. О философской основе стихов и прозы этих двух корифеев я уже не раз писала (да и не только я, разумеется) – в частности, в шестом номере «Литературы в школе» за 1994 год; сейчас речь идет главным образом о Чехове, и я напомню: рассказы и пьесы его печатались в литературно-научном журнале «Русская мысль», что служит лишним подтверждением оценки Чехова современниками отнюдь не только как бытописателя.

Еще одна характерная особенность Чехова: его проза по совершенству отделки сопоставима с прозой поэтов. Такая проза непременно несет в себе черты поэзии. Чехов, не будучи поэтом, учился мастерству именно на прозе поэтов и является последователем не своих старших знаменитых современников – Л.Толстого и Достоевского, а своих «дедов» – Пушкина и Лермонтова. Вспомним его совет изучать «Тамань», как изучают произведения в школе, разбирая по фразам, разгадывая тайну их совершенства. Думается, именно так изучал прозу Лермонтова и Пушкина сам Чехов. Свидетельство тому – явное продолжение их традиций в его зрелом творчестве: философская основа произведений; лаконизм, сосредоточенность повествования на главном, отсутствие «болтливости» (весьма характерной для беллетристов XIX–XX веков); внимание к объему, не превращающему чтение одного произведения в процесс бесконечный (крупные его произведения, написанные порой под давлением критиков, строятся «блоками», дающими читателю возможность отдохнуть, на время прервать чтение, – см., например, «Степь» или совсем уж близкую к пушкинско-лермонтовской традиции маленькую трилогию: «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви»); наконец, совершенство в отделке формы (лексика, ритм, единая мелодика произведения).

Остановлюсь на одном, с первого взгляда парадоксальном сопоставлении: «Палата №6» и «Фаталист», последняя повесть «Героя нашего времени». По существу, «Палата №6» – это чеховский «Фаталист», «Фаталист» конца XIX века.

Герой Лермонтова, проверяя, существует ли Провидение (нерушимая Божья воля, определяющая судьбу каждого человека), рискует жизнью; при этом он подкрепляет личную свою волю к действию рассуждениями типа: «Бог не допустит моей гибели раньше положенного срока». Герой же 90-х годов (чеховский) ведет полусонное существование, оправдывая свое «недеяние» тоже верой в Провидение – примерно так: «Всё равно всё произойдет по воле Божественного Разума, независимо от моего участия, – так к чему суетиться?» Чехов проверяет толстовскую теорию непротивления злу еще более жестоким, беспощадным экспериментом, чем Лермонтов теорию фатализма, овеянную атмосферой его времени: у Лермонтова – риск и романтика, замирание сердца от красивой бесшабашности героя; у Чехова – мир неизбывной скуки, нравственной и физической грязи, герой же риску борьбы предпочитает практическое осуществление модной теории непротивления злу насилием. Даже самые яростные публицистические выступления против проповедей Л.Толстого не могли бы воздействовать на читателя столь убедительно, как это неторопливое повествование, лишь фиксирующее события, без какого-либо вмешательства авторского голоса.

Равнодушие – главный враг общественного прогресса, по убеждению Чехова, и писатель не уставал обличать это качество своих современников-интеллигентов. «Громадное большинство той интеллигенции, какую я знаю, ничего не ищет, ничего не делает и к труду пока не способно. Называют себя интеллигенцией, а прислуге говорят "ты", с мужиками обращаются, как с животными, учатся плохо, серьезного ничего не читают, ровно ничего не делают, о науках только говорят, в искусстве понимают мало. Все серьезны, у всех строгие лица, все говорят только о важном, философствуют, а между тем у всех на глазах рабочие едят отвратительно, спят без подушек, по тридцати, по сорока в одной комнате. [...] И, очевидно, все хорошие разговоры у нас для того только, чтобы отвести глаза себе и другим» – так устами Пети Трофимова в «Вишневом саде» (1904) Чехов наконец впрямую высказался о своем докторе Рагине – главном герое «Палаты № 6» (1892). Образ жизни Андрея Ефимыча Ратина – апогей социального равнодушия, еще и подкрепленного толстовской философией; есть у доктора Рагина некоторые хорошие черты, отличающие его от «громадного большинства той интеллигенции», какую знает Петя Трофимов, – в частности, склонность к «серьезному» чтению, но это лишь усугубляет его, Рагина, вину.

Полемика с Львом Толстым (при вполне дружественных, уважительных личных отношениях между писателями) в деликатной, непрямой форме проходит через многие произведения Чехова, а наиболее резкие его выступления против «толстовства» содержатся именно в «Палате №6», да еще в «Крыжовнике»: «Принято говорить, что человеку нужно только три аршина земли. Но ведь три аршина нужны трупу, а не человеку. [...] Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь Земной Шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа» (из монолога Ивана Иваныча). Чехов и в этом – последователь писателей золотого века, прежде всего Пушкина и Лермонтова, с их широтой мировосприятия, любовью к земным радостям, не мешающей высоким духовным устремлениям, с их активной жизненной позицией и вместе с тем их умением никому эту позицию не навязывать.

Мысль об антитолстовской направленности «Палаты №6» не раз высказывалась в работах о Чехове, поэтому не буду ее развивать, а продолжу сопоставление «Палаты №6» с «Фаталистом». В обоих произведениях проверяется одна и та же философская теория; при этом не только способы ее проверки жизнью прямо противоположны (бесстрашно-активная позиция Печорина и полная пассивность доктора Ратина), прямо противоположны и результаты: герой «Фаталиста» выигрывает крайне опасную схватку – герой «Палаты №6» полностью проигрывает жизненную битву, в которую и не вступал: ее вели другие, умело и нагло пользуясь его пассивностью. Чехов, конечно же, сознательно отталкивался от лермонтовского «Фаталиста» и лишний раз показывал своим современникам, как низко они пали в самом подходе к философским системам по сравнению с деятелями золотого века русской культуры.

Много говорилось в былые годы об атеизме Чехова – врача и якобы «материалиста уже в силу своей первой профессии». Произведения Чехова опровергают эту грубую натяжку. Так, в уста художника в «Доме с мезонином» писатель вложил самые горячие свои мечты – и первое место среди них занимает мечта о всеобщей приверженности религии: «Раз человек сознаёт свое истинное призвание, то удовлетворять его могут только религия, науки, искусства, а не эти пустяки» – не «книжки с жалкими наставлениями и прибаутками». Органичны для Чехова и переход от сугубо земных проблем к загадкам мироздания, и восприятие Земли как части необъятного Космоса, и сердечно-теплое отношение к евангельским образам (всё это – в пушкинско-лермонтовской традиции). Напомню, что один из любимых рассказов самого Чехова – «Студент» (1894), с его ярким переживанием событий в Гефсиманском саду. Напомню также реплику Пети Трофимова о бессмертии – реплику, проникнутую горячим авторским чувством (Чехов неоднократно отдавал свои заветные мысли героям, к которым относился критически; да у него, собственно, и нет героев безупречных): «Трофимов: [...] Надо перестать восхищаться собой. Надо бы только работать. – Гаев: Всё равно умрешь. – Трофимов: Кто знает? И что значит – умрешь? Быть может, у человека сто чувств и со смертью погибают только пять известных нам, а остальные девяносто пять остаются живы». Можно не сомневаться, что так думал и Чехов, ибо мысли о бессмертии души периодически звучат в его произведениях.

Говоря о религиозной настроенности Чехова, надо только учитывать, что он весьма мало ценил обрядовую сторону религии, смеялся над суевериями и над претензиями полуграмотных дьячков быть наставниками народа. Вера, по Чехову, не в соблюдении обрядов и постов, а в высокой нравственности, в ощущении себя искрой Божией, которая должна освещать, а не затемнять пространство. Эту мысль выражает, как ни странно, один из самых жалких, никчемных чеховских героев – Анисим в повести «В овраге» (1900): «Папаша ведь тоже в Бога не верует. Вы как-то сказывали, что у Гунторева баранов угнали... Я нашел: это шикаловский мужик украл, а шкурки-то у папаши... Вот вам и вера! – Анисим подмигнул глазом и покачал головой. – И старшина тоже не верит в Бога, – продолжал он, – и писарь тоже, и дьячок тоже. А ежели они ходят в церковь и посты соблюдают, так это для того, чтобы люди про них худо не говорили, и на тот случай, что, может, и в самом деле Страшный Суд будет. [...]. Я так, мамаша, понимаю, что всё горе оттого, что совести мало в людях. [...]. И вся причина – потому что не знают, есть Бог или нет...»

Только двое в диком уклеевском мире знают, что Бог есть: «[...] Липе и ее матери, которые родились нищими и готовы были прожить так до конца, отдавая другим всё, кроме своих испуганных, кротких душ, – быть может, им примерещилось на минуту, что в этом громадном, таинственном мире, в числе бесконечного ряда жизней, и они – сила, и они старше кого-то [...]». А дальше – текст, еще более прозрачный с точки зрения веры в Вечность, в Высший Разум: «И чувство безутешной скорби готово было овладеть ими. Но казалось им: кто-то смотрит с высоты Неба, из синевы, оттуда, где звёзды, видит всё, что происходит в Уклееве, сторожит. И как ни велико зло, всё же ночь тиха и прекрасна, и всё же в Божием мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и всё на Земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью. И обе, успокоенные, прижавшись друг к другу, уснули». Это обращение к миру небесному, к царству Божьему вмиг осветляет мрачный колорит повести «В овраге»: читатель вместе с героями всем своим существом осознаёт, что село Уклеево и окружающие его ядовитые фабрики – далеко еще не весь мир, что есть в большом Божьем мире силы неизмеримо более могущественные, чем хозяева каких-то фабрик, а значит, есть и надежда на лучшее.

Некоторые факты биографии Чехова заставляют думать, что он, как и Лермонтов, был фаталистом. Вспомним: Лермонтов не только не прятался от пуль, но и словно нарочно подставлял себя под пули; во время сражений неизменно появлялся там, где грозила наибольшая опасность, и покидал это место, как только оно становилось относительно спокойным; однажды устроил пикник за пределами крепости, уверив друзей, что впереди есть прикрытие; об отсутствии прикрытия участники веселого развлечения узнали лишь после его окончания – и можно не сомневаться, что хорошей мишенью Лермонтов сделал себя, никак не друзей; столь же «безрассудно» вел он себя с царем... Чем объяснить всё это – при его уме, любви к жизни (несмотря на приступы отчаяния), при его грандиозных творческих замыслах, – если не верой в Провидение? Сопоставить с этим можно «безрассудство» Чехова, уже перенесшего кровохарканье, уже знающего, что у него туберкулез, – и отправившегося через ранневесеннюю Сибирь, холодную и ледоходную (с сугубым холодом в период таяния льда на огромных сибирских реках), на Сахалин. Благоразумные люди в подобной ситуации немедленно уезжали в Италию или в Крым. Отправить в Крым Чехова врачам удалось куда позже, да и там он занялся прежде всего не лечением, а строительством и помощью другим больным. Что это, как не фатализм лермонтовского образца? Впрочем, не уступал этим двоим и первый из нашей святой троицы: услышав от гадалки, что ему грозит опасность от «высокого блондина», Пушкин стал присматриваться к каждому из таковых и специально их задирать: испытывал Судьбу. Все трое, видимо, придерживались одинакового убеждения: если Бог есть, то можно действовать во имя общего блага и справедливости смело, активно, не заботясь о самосохранении; ну а если Бога нет, то жизнь теряет смысл – и тогда зачем ее беречь? Вот такой фатализм – благородный и действенный – мог быть Чехову близок и симпатичен; фатализм же пассивный, равнодушный, иждивенческий он с младых ногтей презирал. Потому и беспощаден к своему доктору Рагину.

Для того чтобы быть фаталистом деятельным, надо видеть в человеческой жизни более высокие цели и задачи, чем материальное благополучие, безопасность, покой, чем искусство «жить, чтобы жить» и как можно дольше. «Для какой цели я родился?» Этот вопрос волновал и Чехова. Отсутствие высоких целей у интеллигенции его времени удручало его, как и Лермонтова. Искать пути для социального прогресса, не забывая за земными заботами о Боге, о высшей правде, – вот призыв, звучащий в произведениях Чехова. И пожалуй, наиболее непосредственно, искренне выражает себя писатель в монологе Ивана Иваныча в «Крыжовнике»: « – Павел Константиныч, – проговорил он умоляющим голосом, – не успокаивайтесь, не давайте усыплять себя! Пока молоды, сильны, бодры, не уставайте делать добро! Счастья нет, и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом. Делайте добро!» Иван Иваныч говорил это, «как будто просил лично для себя». То же хочется сказать и о самом Чехове: его завет нам, его горячая просьба «лично для себя»: «Не уставайте делать добро!»

Эта статья Л.А.Беловой была опубликована в журнале «Литература в школе», 1996, №1 (вторая публикация; первая – в журнале «Россияне»).

Hosted by uCoz